Хромовских Андрей Анатольевич
Прозаик, поэт. Член Союза писателей России с 2016 г.
Родился 16 мая 1962 года в г. Братске Иркутской области. С 1965 г. семья живет в п. Жигалово. После окончания средней школы, Андрей Хромовских получил образование в Иркутском кооперативном техникуме (1987). Затем работал в редакции газеты, районном военном комиссариате, архиве, единой диспетчерской службе.
Со школьной скамьи писал стихи, прозу. Первая публикация состоялась в районной газете «Ленинская правда» в 1989 г.
Направления творчества А. Хромовских ‒ самые разнообразные. От исторических осмыслений человеческих судеб до реалистических зарисовок из жизни своих односельчан. Сам писатель о своем творчестве говорит: «Стараюсь изобразить жизнь такой, какая она есть, отыскивая значимое или же забавное в событиях простых, словно бы и незначительных». А поэт и редактор С. Корбут о качестве прозы Хромовских высказывается так : «…оно подобно потоку свежего воздуха, смывающего осточертевшую духоту, значит, читателю повезло – он встретился с писателем, хорошо владеющим своим основным «инструментом», а именно литературным языком».
Рассказы и стихи А. Хромовских публиковались в журналах «Наш современник», «Сибирь», «Иркутский писатель», «Северо-Муйские огни», «Иркутский альманах», в коллективных сборниках «На перекрёстке», «Дарю тебе мой стих» и др.
В 2006 г. Андрей Анатольевич стал основателем литературного альманаха «Разбег», составленного из произведений жителей Жигаловского района. Также он создал одноименное районное общественно-литературное объединение Жигаловского района и оставался его председателем до 2013 года.
Андрей Хромовских автор книг стихов «Зазеркальная птица» (2011) и повести «Двойная жизнь» (2019).
Делегат 1-го съезда писателей Иркутской области. Лауреат Благотворительного фонда имени Г. М. Гайды.
Живет в п. Жигалово Иркутской области.
Отдельные издания
Зазеркальная птица : [стихи]. – Иркутск : [б.и.], 2011 (Тип. «Briff»). – 52 с.
Двойная жизнь : повесть. – Иркутск : Сибирская книга (ИП Лаптев А.К.), 2019. – 224 с.
Публикации в коллективных сборниках
и периодических изданиях
«День капает каплями потных секунд…» : стихи. Атеист. Проводы : рассказы // Разбег : литературный альманах Жигаловского района. – Вып.1. – Иркутск, 2006. – С. 99 –197.
Дарю тебе мой стих : сборник стихов. – Ангарск : Просторы, 2009. – С. 117–118.
«Осенний бал еще блистает…» : стихи // На перекрестке : сборник прозы и стихов. Итоги съезда. – Иркутск : Иркутский писатель, 2009. – С. 214–216.
«Жизнь, как в небе облако…». «Где-то там – далеко – рассвет…» : [и др. стихи] // Иркутский альманах. – Иркутск, 2010. – №2. – 90–91.
Таймень : рассказ // Сибирь. – Иркутск, 2011. – №4. – С. 3–12.
Неслужебный роман. Таймень. Петрович и поэзия. Оборотная сторона метафизики. Муха. Яблоко : рассказы // Разбег : литературный альманах Жигаловского района. – Вып. 2. – Иркутск, 2012. – 37–101.
Петрович и поэзия. Дождь.Муха : рассказы //Иркутский писатель. – 2014. – №1. – С. 79–91.
Нет сапог у журавля // Наш современник. – М., 2015. – №3. – С. 282–285.
Петрович и поэзия. Петька-амбал: рассказы // Сибирь. – 2017. – №1. – С. 13–24.
Эхо незабытого детства // Сибирь. – Иркутск, 2018. – №2. – С. 225 – 228.
Санек — мотылек : [повесть] // Сибирь. – Иркутск, 2019. – № 2. – С. 79 – 106 : портр.
Записки сельского таксиста : полубиографическая повесть // Сибирь. – Иркутск, 2022. – № 3. – С. 110 –130.
О жизни и творчестве
Корбут, С. Двойственность «двойной жизни» : о повести Андрея Хромовских «Двойная жизнь» // Сибирь. – Иркутск, 2019. – № 4. – С. 263–265.
Корбут, С. Переплетение времен. Андрей Хромовских. Двойная жизнь // Наш современник. – М., 2021. – № 9. – С. 283 – 284.
Андрей Хромовских
***
Моя страна меня не слышит.
Не слышу я свою страну,
Чей уходящий голос тише
В «зелёном» сумрачном плену
С мгновеньем каждым раздаётся.
Окликнуть? Поздно: впереди
Всяк выживает как придётся,
Лишь я, чужой стране пиит,
Живу в глухом, таёжном крае,
Где строй свирепой мошкары
Воспоминанья охраняет
Надёжней церберов иных.
Нет, хоронить себя не стану:
Мой час – и многих – не пробил.
В лесах плутая чужестранных,
Не наберёт ума и сил
Моя страна. Лишь опыт горький
Наполнит тощую суму,
Где от «друзей» совет – и только.
Однажды тихое «ау…»
Услышу, верю, утром ранним…
Что ж, приходи, моя страна!
Считать обиды мы не станем
При свете радостного дня.
***
Где-то там – далеко –
Рассвет
Трёт глаза и зевает сладко:
Ох, не хочется плыть украдкой
Перелесками,
Трудно лезть
Через жердевый строй заборов
Огородами – снег по грудь −
Мимо хлева, где в снах коровы
Клок весенней травы жуют –
К дому,
Ставням в линялый цвет,
За которыми те же в кухне
Разговоры, пóслухи, слухи:
«Где-то там – далеко –
Рассвет…»
Беседа
«Разбагулилась зимушка в саночках…
Эдак лета нам не увидать!» −
Рассуждают старушки на лавочках,
Зябко кутаясь в вытертый плат.
«Про глобальное врут потепление
Рас-синоптики, чтоб… растуды!» −
В самосадном дыму с раздражением
Вторят редкие нынче деды.
«Что-то вовсе уж стало невёдрено…
Что погода, что пенсия – пшик…».
Каждый вечер слова немудрёные
Тихо слушает старый сенник.
«„Рио-Риту“, „Платочек“ и „Валенки“
Здесь трофейный играл патефон»
«Помню, Петя − на той вон завалинке.
Так давно, словно это был – сон…».
«А погода была – заглядение!
Здоровенная солнышка печь
Улыбалась, как в свой день рождения −
Сто блинов можно было испечь!»
«Сказанула Матрёна – как дунула!
Где взяла бы ты столько муки?»
«Я тогда ни о чём и не думала…
В двадцать лет горевать – не с руки!
Ах, как мы танцевали на травушке!
Нам медальный мешал перестук…».
«Да, Семён, поиграли мы в ладушки
С несогласием девичьих рук…».
«Дети крепкие были, ядрёные!
От картошки – и сила, и рост…»
«А теперешни все – малахольные:
Их на шанежки не созовёшь!»
«Вон они – пиво хлещут, бесстыжие!
Груди голы – как будут кормить?»
«И мосласты все, словно обгрызены!
Не задасты… Не смогут родить».
«Не поймёшь, куда жизнюшка кренится…
Сердце слушаю – в нём холодок…»
Смехом девичьим улица пенится.
Басом вторит лихой хохоток.
Время выпишет круг – и на лавочках
Вспоминать уже станут они.
Не спеши, жизнь, катиться на саночках!
За верёвочку их потяни…
Двойная жизнь
глава из повести
ΧIIΙ
Сегодняшнее утро особенно муторное, — рассвет долго продирал глаза за кустами жимолости, где мы с Машенькою целовались, потом, позёвывая, с улиточною скоростью волочился по тропинке, по которой мы шли, ещё с полчаса с застенчивостью начинающего побирушки переминался на крыльце, после робким недоимщиком заглядывал в окна, и, когда моё терпение уже подходило к концу, решился-таки — скудно, словно бы одною отсыревшею лучиною, осветил залу, кресло, где сидела Машенька, стол, за которым она пила чай, поглядывая на меня то нежно, то как-то мудрёно, поминутно смеясь то над собою, то над всеми нами, а то и просто так, от переполнявшей её цветущей, беззаботной юности… Вот здесь на столе стояла её чайная чашка с золотым ободком и двумя переплетёнными меж собою розочками, всегда почему-то казавшимися мне легкомысленными, но со вчерашнего дня приобретшими тайный смысл, вот здесь была её тарелка (эта негодница Парашка нет чтобы вынуть из буфета какую получше, схватила первую попавшуюся, и та оказалась с небольшою, но щербинкою), а вот здесь лежала её ложка, вчерашним утром пребывавшая обычною серебряною, но уже вечером ставшая для меня фетишем, образцом для подражания даже и таким корифеям в ювелирном искусстве, как Челлини. Пожалуй, надо её чашку, тарелку и ложку держать наособицу от прочей посуды, дабы не досталась кому-нибудь другому… А ведь дельная мысль пришла мне в голову! Сегодня же скажу Парашке, пусть выделит в буфете отдельную полку для Машенькиной посуды, и другие чашки-плошки туда ни в коем случае не нагромождает: мне будет неприятно, ежели чашку, освящённую Машенькиными губами и пальчиками, беспардонно сцапают чьи-то руки, пусть даже и мои (кстати подумалось: хорошо бы сейчас чаю горячего выпить), — этак повредить, а то и, чего доброго, разбить недолго. Конечно, я как бы, того… немножко хватил через край… Нет, пожалуй, придётся повременить с отдельною полкою, а то и вообще отказаться от этой затеи, ведь Парашке сказать, конечно, недолго, но как объяснить ей настоящую причину? Представляю, что она обо мне подумает! К тому же она не терпит вмешательства в свою бабью епархию, может и сдерзить, мол, излишний порядок — тот же беспорядок. Ладно, сам не допущу Машенькину посуду в общее употребление. Тарелку я уже заприметил, с другими ни за что не спутаю, а вот чашка и ложка неотличимы от других… Ну, да это не беда — в следующий раз поставлю на них метку, известную мне одному… Нет-нет, это перебор, это похоже на… нет, не знаю, на что это похоже, но с любовным помешательством сходствует, причём, того… очень уж сильно! Когда-то, давно, я читал об этом, не помню, в каком именно романе, но помню, как потешался: не верю, мол, да и всё тут, в эти французские враки! Не враки, оказывается… Ага, сделаю вот что: на ручке ложки, на тыльной её стороне, выцарапаю крохотную букву «М», и на дне чашки, снизу, ту же букву выведу непременно бирюзовою краскою, под цвет её глаз, с милыми дамскому сердцу виньетками и прочими завитушками. И пусть, коли увидят, смеются, — наплевать! Впрочем, где им смекнуть настоящую причину…
Который час? Так, девять без четверти… Что так медленно? Да часы идут ли?! Маятник размеренно-насмешливо поблёскивает начищенною медною головою — значит, часы идут, и только лишь часа этак через три, никак не раньше, можно отправляться с ответным визитом к Бессовестновым. Долго, ох, как долго ещё ждать!.. Евграф Иринархович пробуждается с первыми петухами, а вот дочери его наверняка нежатся в постели до полудня; и справедливо: отчего бы им и не понежиться в папенькином-то доме. Машенька сейчас утренние сны видит… Едва подумаю о ней (а думаю беспрестанно, просто наваждение какое-то!) мысли так и начинают кружиться хороводом… со вчерашнего дня кружатся, не переставая, и от этакого мельтешения уже, кажется, волнение перед глазами, кудрявая зыбь какая-то и восторг совершенно упоительный… Моё душевное состояние удивительно мне самому и, прежде всего, своею небывалою новизною, ранее мною не переживаемой. Это даже пугает меня, и пугает, как ни странно, чистой трепетностью по отношению к Машеньке, не замутнённой обыкновеннейшей физиологией, сиречь сильнейшими дрожжами, на которых испокон веку замешивают влечения, причудливые топорной грубостью или же салонной изысканностью форм, но удручающе одинаковые внутренним похотливым содержанием — обычные страсти человеческие, повсюду ханжески именуемые чувствами, а то и благородно — любовью… Ничего подобного (кроме одной лишь любви) не было между нами вчерашним волшебным вечером в саду… Помню, как Машенька, когда мы переводили дух после первых поцелуев, спросила: «Ты заметил, я обратилась к тебе на „ты“?» — «Да», — ответил я. «Ты не удивился?» — спросила она и, выслушав, что «удивиться мне и в голову не пришло», продолжала: «Это „ты“ вырвалось у меня как-то само собою, словно я уже говорила вот так, запросто, с тобою когда-то». Её слова меня озадачили; я попытался это скрыть, однако она тотчас заметила мою попытку (немудрено, что заметила: умна, прозорлива чрезвычайно!) и потребовала рассказать подробности. Я поторопился вернуться к поцелуям, но Машенька, успевшая взять надо мною немалую власть, кротко, но непреклонно отстранилась. «Говори», — просто сказала она и, глядя на неё в эту минуту, я подумал: пред подобной красотою не то, что я, — египетский сфинкс не устоит, все сплетни о фараонах, как на духу, выложит. «Маша… Машенька…» — начал я говорить — и замолчал. «Ну же, ну…» — выдохнула она и от нетерпения даже привстала на носки. Собравшись с духом, я, запинаясь, заговорил: «Когда гладил тебя по волосам, мне вдруг почудилось нечто такое… ну совершенно ни с того ни с сего… будто я уже делал это когда-то, давно… и тут у меня сначала возникло, а затем и окрепло это совершенно невероятное, немыслимое чувство…» — «Какое?» — быстро перебила она мои невнятные признания. «Тебе странно будет услышать… наверное, ты будешь даже смеяться надо мною, — продолжил я со всей возможной в моём положении решительностью, — но это было чувство… радостного узнавания». Машенька, замерев, глядела молча, будто сквозь меня; в её распахнутых, остановившихся глазах вихрились диковинные ультрамариновые искры…
— Михаил Евгеньевич, ить самовар-то совсем уже остыл! — громко раздаётся за моею спиною. Невольно вздрагиваю. Парашка, чертовка, подкралась, словно летучая мышь, в самую неподходящую минуту!
— Самовар? — оторопело хлопаю глазами. — Какой ещё самовар?
— Который велели поставить, — ответствует Парашка.
Морщу лоб и развожу руками:
— Не помню…
— Как не помните, — возражает моя несносная горничная, подбочениваясь, вызывающе выпячивая грудь, — ежели сами давеча говорили: чаю, дескать, хочу!
— Да? Так я, по всей вероятности, подумал вслух, а ты и рада стараться… Ну, разогрей, коли остыл.
Раздражённая, Парашка молча уходит. Вскоре из комнат доносится её бранчливый стародевичий голос:
— Воду, пуп надрывая, зазря вёдрами таскай, опосля дрова понапрасну жги, а они, посмотрите-ка на них, сами в окошко смотрют, про чай бормочут, а потом запамятовать изволят; а я, слава те господи, не глухая, покамест слышу…
Парашка, как, пожалуй, и все крестьяне нашего уезда, скуповата, расчётлива до мелочности, бесполезный перевод чего бы то ни было приводит её в зловредное состояние, однако же, к её счастью (и, быть может, к моему тоже), состояние это непродолжительно, иначе бы она ненадолго задержалась в моём доме.
Пóлно прозы — возвращаюсь в прекрасное вчерашнее.
…«Не понимаю», — тихо промолвила Машенька, взглядом побуждая меня к ответу. «Я не понимаю тоже, — признался я, — но мне кажется, будто знал тебя много раньше. Да вот и сейчас…» С этими словами я приблизил к себе её голову и повёл рукою по волосам. Машенька мягко ткнулась лбом в мою грудь, шепнула: «Что ты испытываешь?» — «Словно мы с тобою встретились и обнялись после долгой разлуки», — ответил я, слегка взъерошивая ей волосы на затылке. «Насколько долгой?» — спросила она, словно не замечая моей нескромности, или действительно не находя её таковою. «Не знаю… сотня, может быть, и тысяча лет, — продолжал я, чувствуя себя всё и смелее и увереннее. — Неизъяснимо приятно снова, как когда-то, гладить, перебирать в пальцах твои послушливые локоны, терпко пахнущие земным молоком и солнечным ветром». — «Как интересно… — вздохнула она. — Другим девушкам ты говоришь такие же… вычурные слова?» — «Других девушек нет, и никогда не было», — чистосердечно ответил я. Машенька проворно подняла голову, отступила на шаг; её губы вздрогнули лёгкою ироничною улыбкою. «Вот как? Весьма правдоподобное заявление, — усмехаясь, протянула она вдруг похолодевшим голосом. — Но… не верю, не могу поверить». Здесь мы как-то сразу почувствовали: наступила фатальная минута… «Ещё раз говорю: нет и не было, — сказал я твёрдым голосом, глядя в её напряжённо-внимательные глаза, — ежели не считать увлечённости одною девочкою, как-то раз гостившей у родственника (он приходился ей не то дядею, не то дедушкою), тайного советника, на его летней даче неподалёку от нашего имения. Мне было тогда лет восемь или девять; ну, и ей, наверное, столько же. Не знаю, как её звали: по причине разительного неравенства чинов её родственника и моего отца не были представлены друг другу. Помню, у неё было капризное луноподобное лицо, круглые синие глаза; она носила роскошные кружевные платьица, огромные жёлтые, зелёные и розовые банты, вплетённые в жёстко торчащие русые косички, и живо напоминала, особенно издалека, одушевлённую заводную немецкую куклу, за что и была наречена мною Гретхен». Нетерпеливо дослушав мои излияния, Машенька, улыбаясь неясною улыбкою, возразила: «Но целоваться ты умеешь. Откуда же опыт?» — и, ожидая ответ, чуть прихмурила тонко выведенные стрельчатые брови. Я опять-таки чистосердечно, ответил, что по поцелуям смолоду не практиковался, потому наукою этою так и не овладел, но безмерно рад, что моё неумение не было ею примечено, и добавил: «Но я хотел тебя поцеловать — и поцеловал, и мне понравилось!» Машенька закинула голову… её смех так и раскатился по поляне. «„Понравилось“ ему… — отсмеявшись, утирая выступившие слёзы, выговорила она как бы про себя. — Умудрился же сказать такое!» Я стоял, опустив руки, повесив голову, должно быть, являя собою презабавное зрелище: Машенька, хохоча, воскликнула: «Ах, какой ты смешной! Можно, я стану называть тебя Зайчонком?» От жаркого смущения я не нашёлся, что ответить, и лишь кивнул головою, соглашаясь, — но в это смятенное мгновение положительно невозможно было отказать девушке, уже забравшей, и бесповоротно, в свои ладошки моё сердце, во всякой просьбе, пусть странной или даже немного вздорной… Машенька оборвала смех и, приблизившись ко мне, спросила, как мне показалось, с искренним участием: «Бедный Зайчонок, да любил ли ты когда-нибудь?» Я лишь покачал головою в знак отрицания. «Почему?» — спросила она с живейшим интересом. Я пожал плечами: как ей ответить? что ответить? какими словами? — и уставился в сторону, чувствуя себя совершенно уничтоженным этим простым вопросом. «Не отворачивайся!» — с неумолимостью, достойной статуи командора, потребовала Машенька. «Вот сейчас услышу глухо бряцающий бронзой возглас: „Всё кончено. Дрожишь ты, дон Гуан!“», — обречённо подумал я, с устрашающею явственностию почувствовав себя карасём, выдернутым из родного пруда и задыхающимся в кухаркином тазу. Машенька забрала моё лицо в прохладные ладошки, повернула к себе, приказала не молчать, а отвечать немедля, — но, как она ни старалась меня растормошить, как ни топала шутливо ножкою, я не смог произнести ни единого слова, лишь, чувствуя себя буквально одуревшим от счастья, смотрел на неё взглядом скорее щенячьим, нежели человеческим…
Брюзгливый голос гудяще ударяется в темя:
— Михаил Евгеньевич, ить самовар опять остыл!
Да ну её совсем, Парашку эту!..
…«А ты, Машенька, любила когда-нибудь?» — отважился я спросить, и тут же пожалел о своём неумеренном любопытстве: её лицо омрачилось тенью настолько мгновенною, что для стороннего наблюдателя она осталась бы вовсе незамеченною, но от моего пытливого взора ускользнуть не сумела. «Ты был честным со мною, я тоже отвечу тебе честно: любовью (в твоём разумении) — нет», — сказала она, глядя мне в глаза прямо и пристально. За её таинственными словами, подумал я, скорее всего, скрывается, как и у меня, незатейливый рассказ с умилительной ювенальностью сюжета, мелодрама, а, может быть, и что-то ещё, и поспешил уверить, что её тайны навсегда останутся для меня тайнами, я не вправе до них доискиваться, но, даже и обладая этим правом, никогда им не воспользуюсь. Маша выслушала молча. Какое-то время мы глядели друг на друга посреди нарастающей томительной тишины… Но вот она задумчиво молвила: «Да, не такой, как другие», — потом, смеясь, громко прибавила: «Удивил! я тебя за это поцелую!» — и потянулась полураскрытыми губами… Я взял её за руки… Она близко прильнула ко мне всем телом… Мы обнялись и поцеловались, как дорогие друг другу люди — бесконечно долго и всё равно коротко, до застопоривания бега времени и смятенных сердец… «Ты меня любишь?» — спросила она без тени кокетливого стеснения, как и следовало спросить у того, кого любишь, и не сомневаешься в утвердительном ответе. Я не раздумывая ответил: «Да!» — и с непередаваемым наслаждением произнёс первое в своей жизни признание: «Машенька, я тебя люблю!» — «О, я даже чувствую, как ты меня любишь…» — шепнула она с лукавою улыбкою — и голова моя сразу же закружилась, унеслась в истомном, оглушающем вихре… «У тебя дрожат руки», — прибавила она. Взглянув, увидел свои мелко подрагивающие пальцы, несказанно удивился, а Машенька, сказав: «Не пугайся, Зайчонок, это — от перевозбуждения», — поцеловала меня крепче, чем прежде. Потом — провал в памяти… Отчётливо помню, как сидел в кресле, как Евграф Иринархович заметил, мол, с блинами хорошо придумано, как Елизавета, косясь на меня и сестру, говорила с нескрываемым неодобрением, мол, Машина пылкая натура склонна к незамедлительному удовлетворению причудливых фантазий, после чего ей бывает совестно перед собою же, но, увы, ненадолго (Елизавета с особенным выражением на лице налегла вздрогнувшим голосом на «причудливых» и «ненадолго»), как я пытался сообразить, при чём здесь блины, о каких фантазиях идёт речь, но восхитительный трезвон в голове спутывал мысли, как Маша, поглядывая на нас, смеялась с невинною и беззаботною проказливостию, — и тут меня изнутри словно вдруг озарило: так вот к чему увертюра слышалась!.. Странно, обычно она неприятности предвещает… Но что это за голос такой назойливый?
— В который раз уж говорю: к вам приехавши!
Господи, от этой Парашки никакого спасения нет!
— Что? Кто приехал?
— Ну, наконец-то услышать изволили! — ёрничает Парашка. Поворачивается к открытой двери, призывает:
— Агафон, куда запропастился? Входи!
В дверях появляется ладный детина лет около тридцати, в новых лаптях, посконных штанах и рубахе, незаплатанных, чистых. Мнёт в кулаке картуз, гудит в кудрявую бородку:
— Я, это самое… с такой, значит, оказией…
— Из Золотых Сосен господами послан, — толмачит Парашка. (Агафон гулко подтверждает: «Угу!») — Передать ему приказано; что приказано — не говорит.
Нарочный от приятеля, единственный за двадцать лет! Что-то случилось!
— Сказали: как можно, стало быть, поскорей… — бубнит Агафон. (Стоя позади Парашки, он заинтересованно оглаживает глазами её богато одáренную фигуру.) — Барышня ихняя, когда я побёг на конюшню-то… (Он осекается, тычет картузом куда-то вбок.) Самолично понужнула вдогон: шибче, мол, погоняй…
На меня обрушивается тяжесть; не иначе — потолок…
— Да что же там, у Бессовестновых, стряслось?!
Детина, удивясь, бормочет:
— Слава богу, покамест ничего… Они, это самое… гостевать кличут!
Парашка разворачивается на него:
— Сразу не мог сказать? Все вы, золотососновские, ушибленные какие-то!
Детина и ухом не ведёт, будто не слышит. Свысока (ростом Парашка удалась аккурат до его бороды) адресуется мне:
— Ждать велено…
— Вот и жди, коли велено! — Парашка, уязвлённая невниманием детины, выпроваживает его из залы в тычки. — Иди, иди отселева!
Когда она победительницей возвращается обратно, я, чувствуя прилив небывало приподнятого, игривого настроения, говорю:
— Поднеси Агафону водки. (Парашка фыркает.) Угоди: накорми хорошенько. (Парашка напоминает борзую, увидевшую своё отражение в зеркале.) Ведь ты ему чем-то приглянулась, не пойму только, чем именно. О, видела бы ты, дурёха, какие страстные взоры он на тебя устремлял! (Парашка — бледнее снятого молока.) Помяни моё слово, вскорости «ушибленный» сватов зашлёт. (Парашка пламенеет.) Ну, да это не беда: без приданого тебя не отпущу — вестимо, пару лошадок да пару коровёнок выделю, а курицами и прочей живностью сама запасёшься…
Не дослушав, Парашка опрометью выбегает.
— Агафоша! — слышится её обеспокоенный голос.
— Бу! — ухает в доме, похоже, уже из передней. Шустёр на ногу детина, ничего не скажешь.
— Ты, небось, с утра не емши?
— Бу!
Этот Агафон ещё и неговорлив, за каждое слово пятак требует, не иначе.
— Что так-то? Неужто супружница перед дорогою не накормила?
В голосе Парашки перемежаются любопытство и пугливая надежда. Неглупа, бестия: далеко удочку закидывает.
— Бу-бу!
— Пойдёмте, пойдёмте на кухню, — квохчет Парашка, — свеженьких щей отведаете, и чарка найдётся, уж вы не сомневайтесь (голос её удаляется). Самовар кипит, словно вас поджидал, в охотку чаю с городскими пряниками попьёте; а я расстараюсь: в дорогу пирогов напеку и с мясом, и с вязигою, и с капустою, да с чем ни пожела…
Мягко тукает дверь. Тишина.
Ай да Парашка!
Я тоже хорош: досводничал — этак Машеньку до вечера не увижу, а ведь одиннадцати часов ещё нет!